я обычно редко выписываю цитаты из какой нибудь книги. но вот пусть тут полежит.
Уловка 22 / Catch 22
— Я говорю о сотрудничестве. Взаимная любезность. Ты мне оказываешь любезность, я — тебе. Понял?
— Вот и окажи мне любезность, — попросил Йоссариан.
— Исключено, — ответил Дейника.
— Ты сумасшедший!
— Клевинджер, ну чего тебе от него надо? — устало возразил Данбэр.
— Я не шучу. Он псих, — настаивал Клевинджер.
— Они хотят меня убить, — спокойно сказал Йоссариан.
— Никто не помышляет убить именно тебя! — заорал Клевинджер.
— Хорошо, почему же тогда они в меня стреляют? — спросил Йоссариан.
— Они стреляют во всех, — ответил Клевинджер. — Они пытаются убить каждого.
— А какая разница? Значит, и меня!..
Он сам был тронутый: каждый свободный день он ходил работать на строительство офицерского клуба. Йоссариан в этом деле участия не принимал.
Вообще было много клубов, в сооружении которых Йоссариан не принимал ни малейшего участия, но больше всего в этом смысле он гордился клубом на Пьяносе.
-- У тебя комплекс Иеговы. Ты думаешь, что миром правит зло…
— Я думаю, что каждый человек — это Нафанаил.
Клевинджер посмотрел на Йоссариана с подозрением, взял себя в руки и уже без крика спросил немного нараспев:
— Кто такой Нафанаил?
— Какой Нафанаил? — спросил невинным тоном Йоссариан.
Этот человек достиг всего в жизни своими руками, он был кузнецом собственных несчастий и за отсутствие успехов мог благодарить только самого себя.
— Господа! — так начал полковник Карджилл свое выступление в эскадрилье Йоссариана. Он говорил, старательно, выдерживая паузы между словами.
— Вы — американские офицеры. Ни в одной другой армии мира офицеры не могут сказать о себе ничего подобного. Поразмыслите над этим.
— А ты бери пример с Хэвермейера, плюй на все и улыбайся, — посоветовал доктор Йоссариану. От такого совета Йоссариана передернуло.
Сам же бомбардир сквозь плексигласовый нос кабины с глубочайшим интересом прослеживал путь каждой бомбы, рискуя попасть под обстрел немецких зенитчиков, которые за это время могли навести орудия и дернуть спусковой крючок, или веревку, или выключатель, или дьявол их там знает, что они дергали, когда хотели убить совершенно незнакомых им людей.
Ведущий бомбардир Хэвермейер никогда не промахивался. Йоссариан раньше тоже был ведущим бомбардиром, но его понизили в должности, потому что с некоторых пор ему стало плевать, попал он в цель или промазал. Он решил или жить вечно, или умереть, а если умереть, то только во время попытки выжить. И единственное боевое задание, которое он давал себе каждый раз, — это вернуться на землю живым.
— Я говорю о сотрудничестве. Взаимная любезность. Ты мне оказываешь любезность, я — тебе. Понял?
— Вот и окажи мне любезность, — попросил Йоссариан.
— Исключено, — ответил Дейника.
Подполковник Корн издал приказ, определяющий порядок задавания вопросов. Как объяснил подполковник Корн в своем рапорте полковнику Кэткарту, этот приказ был отмечен печатью гениальности. Согласно приказу подполковника Корна, задавать вопросы разрешалось только тем, кто их никогда не задает. Скоро на занятия стали ходить только те, кто никогда не задавал вопросов, и занятия прекратились, поскольку Клевинджер, капрал и подполковник Корн пришли к общему соглашению, что нет никакой возможности, равно как и необходимости, просвещать людей, которые ни о чем не спрашивают.
«Уловка двадцать два» гласит: «Всякий, кто пытается уклониться от выполнения боевого долга, не является подлинно сумасшедшим».
Да, это была настоящая ловушка. «Уловка двадцать два» разъясняла, что забота о себе самом перед лицом прямой и непосредственной опасности является проявлением здравого смысла. Орр был сумасшедшим, и его можно было освободить от полетов. Единственное, что он должен был для этого сделать, — попросить. Но как только он попросит, его тут же перестанут считать сумасшедшим и заставят снова летать на задания. Орр сумасшедший, раз он продолжает летать. Он был бы нормальным, если бы захотел перестать летать; но если он нормален, он обязан летать. Если он летает, значит, он сумасшедший и, следовательно, летать не должен; но если он не хочет летать, — значит, он здоров и летать обязан.
Кристальная ясность этого положения произвела на Йоссариана такое глубокое впечатление, что он многозначительно присвистнул.
За всю жизнь ему не удалось выиграть в карты ни цента. Даже когда Он жульничал, он не мог выиграть, потому что люди, которых он пытался надуть, жульничали лучше его.
Он отравил всю нашу эскадрилью.
Милоу снова побледнел:
— Что он сделал?
— Он намешал в картофельное пюре несколько сот кусков солдатского мыла, желая доказать, что военные — это каннибалы, не способные отличить изысканное блюдо от явной дряни. Весь состав эскадрильи маялся животами. Боевые операции были отменены.
— Ну и ну! — поджал губы Милоу. — Надеюсь, он осознал, что поступил дурно?
— Наоборот. Он убедился, что был прав. Мы уплетали это пюре целыми тарелками и требовали добавки. Мы все чувствовали, что заболели, но мы и понятия не имели, что отравлены.
— Это не имеет значения. Они всех ненавидят. Вот увидишь, — сулил Йоссариан, и он был прав. Трое ненавидевших Клевинджера людей говорили на его родном языке и носили форму его родины, но их лица дышали такой непреклонной враждебностью к нему, что он вдруг понял: нигде в мире — ни в фашистских танках, ни в самолетах, ни в подводных лодках, ни в блиндажах среди нацистских пулеметчиков, артиллеристов или огнеметчиков, даже среди самых опытных зенитчиков противовоздушной дивизии Германа Геринга и самых мерзких подонков из мюнхенских пивных, — и вообще нигде нет на земле таких людей, которые ненавидели бы его сильнее, чем эти трое.
— Ну что делать с человеком, который смотрит вам прямо в глаза и заявляет, что скорее готов умереть, чем быть убитым в бою, с человеком, столь же зрелым и умственно развитым, как вы сами, хотя вы должны делать вид, что вы мудрей и лучше, чем он? Ну что мне ему сказать?
Знаете, больше всего я радуюсь, когда спасаю человеку жизнь. И вот что мне интересно: какой, черт побери, смысл их лечить, если им все равно так или иначе суждено погибнуть?
— Смысл есть, не сомневайтесь, — заверил его Данбэр.
— Есть смысл? Так в чем он?
— Смысл в том, чтобы как можно дольше не дать им умереть.
— Да, но каков все‑таки смысл их лечить, если им все равно придется умереть?
— Вся штука в том, чтобы вообще об этом не думать.
— Штука штукой, а в чем же, черт побери, смысл?
Данбэр секунду поразмыслил и сказал:
— Дьявол его знает.
Смертность в госпитале была гораздо ниже, чем за его стенами, да и сама смерть выглядела жизнерадостней, хотя, разумеется, и здесь некоторые умирали без особой нужды.
Процесс переселения в мир иной был изучен в госпитале досконально. Здесь умирали четко и по правилам. Одолеть смерть врачи не могли, но зато ее заставляли вести себя прилично. Врачи научили смерть хорошим манерам. Держать ее за порогом было невозможно, но, уж коль скоро она поселилась под крышей госпиталя, ей приходилось вести себя, как воспитанной леди. Людей отправляли из госпиталя на тот свет тактично и со вкусом. Смерть здесь не бросалась в глаза, не была такой грубой и уродливой, как за стенами госпиталя. Здесь не взрывались в воздухе, подобно Крафту или покойнику из палатки Йоссариана, и не коченели в ослепительном сиянии летнего дня, как окоченел Сноуден в хвостовом отсеке самолета.
Здесь люди не исчезали в загадочном облачке, как это произошло с Клевинджером. Их не разрывало на куски окровавленного мяса. Они не тонули в реке, их не убивало громом, не засыпало горным обвалом, их тела не кромсали зубчатые колеса заводских станков. Их не изрешечивали пулями‑грабители, им не всаживали нож под ребро во время пьяной потасовки в пивной, им не раскраивали черепа топорами в семейной междоусобице. Здесь никого не душили. Здесь люди умирали корректно, как джентльмены, от потери крови на операциях или без лишнего шума испускали дух в кислородной палатке, В госпитале не вели со смертью игры в прятки или в кошки‑мышки, как это делалось за стенами госпиталя. Здесь не было ни голода, ни мора, здесь детей не душили в колыбелях, не замораживали в холодильниках и они не попадали под колеса грузовиков. Здесь никого не забивали до смерти, здесь никто не травился газом на кухне и не бросался под поезд метро, не выбрасывался в окно отеля, летя камнем с ускорением шестнадцать футов в секунду в квадрате, чтобы шлепнуться о тротуар с жутким стуком и лежать на глазах у прохожих отвратительной кучей, истекая кровью и розовея вывихнутыми пальцами ног.
— За что же, например, я должен благодарить бога? Ну назови, — нехотя вызвал ее на спор Йоссариан.
— Ну… — жена лейтенанта Шейскопфа запнулась на секунду, подумала и не совсем уверенно проговорила: — За меня.
— Еще чего! — усмехнулся Йоссариан. Она удивленно изогнула брови.
— А разве ты не благодарен богу за то, что встретил меня? — спросила она и обиженно надулась. Гордость ее была уязвлена.
— Ну конечно, я благодарен, милая.
— А еще будь благодарен за то, что ты здоров.
— Но ведь здоровым всю жизнь не будешь. Вот что огорчает.
— Радуйся тому, что ты просто жив.
— Но я могу в любой момент умереть. И это бесит.
— И вообще все могло быть гораздо хуже! — закричала она.
— Но все могло быть, черт возьми, и неизмеримо лучше! — запальчиво ответил он. — И не уверяй меня, будто пути господни неисповедимы, — продолжал Йоссариан уже более спокойно. — Ничего неисповедимого тут нет. Бог вообще ничего не делает. Он забавляется. А скорее всего, он попросту о нас забыл. Ваш бог, о котором вы все твердите с утра до ночи, — это темная деревенщина, недотепа, неуклюжий, безрукий, бестолковый, капризный, неповоротливый простофиля!.. Сколько, черт побери, почтения к тому, кто счел необходимым включить харкотину и гниющие зубы в свою «божественную» систему мироздания. Ну вот скажи на милость, зачем взбрело ему на ум, на его извращенный, злобный, мерзкий ум, заставлять немощных стариков испражняться под себя? И вообще, зачем, скажи на милость, он создал боль?
— Боль? — подхватила жена лейтенанта Шейскопфа. — Боль — это сигнал. Боль предупреждает нас об опасностях, грозящих нашему телу.
— А кто придумал опасности? — спросил Йоссариан и злорадно рассмеялся. — О, действительно, как это милостиво с его стороны награждать нас болью! А почему бы ему вместо этого не использовать дверной звонок, чтобы уведомлять нас об опасностях, а? Или не звонок, а какие нибудь ангельские голоса? Или систему голубых или красных неоновых лампочек, вмонтированных в наши лбы? Любой мало‑мальски стоящий слесарь мог бы это сделать. А почему он не смог?
— Это было бы довольно грустное зрелище — люди разгуливают с красными неоновыми лампочками во лбу!
— А что, по‑твоему, это не грустное зрелище, когда люди корчатся в агонии и обалдевают от морфия? О, бесподобный и бессмертный бракодел! Когда взвешиваешь его возможности и его власть, а потом посмотришь на ту бессмысленную и гнусную карусель, которая у него получилась, становишься в тупик при виде его явной беспомощности. Видно, ему сроду не приходилось расписываться в платежной ведомости. Ни один уважающий себя бизнесмен не взял бы этого халтурщика даже мальчиком на побегушках.
Йоссариан поставил под угрозу свое традиционное право на свободу и независимость тем, что осмелился применить это право на практике.
Спускаясь по ступенькам, он поносил на чем свет стоит «уловку двадцать два», хотя знал, что таковой нет и в помине. «Уловка двадцать два» вообще не существовала в природе. Он-то в этом не сомневался, но что толку? Беда была в том, что, по всеобщему мнению, этот закон существовал. А ведь «уловку двадцать два» нельзя было ни потрогать, ни прочесть, и, стало быть, ее нельзя было осмеять, опровергнуть, осудить, раскритиковать, атаковать, подправить, ненавидеть, обругать, оплевать, разорвать в клочья, растоптать или просто сжечь.
Босой мальчик в легкой рубашке и легких драных штанах вынырнул из темноты. Этот черноволосый мальчик отчаянно нуждался в стрижке, туфлях и носках. Его болезненное лицо было, бледным и печальным. Он брел по мокрому тротуару, и ноги его противно чавкали по лужам. Йоссариана охватила такая пронзительная жалость к его бедности, что ему захотелось даже убить этого мальчика, потому что он напоминал других бледных, печальных, болезненных мальчиков, которые в ту же ночь вот так же бродили по Италии и так же нуждались в стрижке, туфлях и носках. Он заставил Йоссариана вспомнить всех калек, продрогших и голодных мужчин и женщин, всех молчаливых, покорных, набожных матерей с глазами кататоничек, которые в эту же ночь, под тем же промозглым дождем, словно животные, кормят своих младенцев, тыча им в рот стылое бесчувственное вымя. Коровы, а не люди… И едва он успел об этом подумать, как мимо него проковыляла кормящая мать с завернутым в черное тряпье младенцем. Она тоже напомнила ему обо всех больных мальчиках в легких рубашках и легких рваных штанишках, напомнила обо всей дрожащей, отупляющей нищете в мире, который еще никогда так и не дал достаточно тепла, пищи и справедливости никому, кроме горстки самых изворотливых и бессовестных.
«О гнусный мир! — размышлял Йоссариан. — Сколько обездоленных людей бродит в эту же ночь даже в преуспевающей Америке, сколько, и там еще лачуг, вместо домов, сколько пьяных мужей и избитых жен, сколько запуганных, обиженных и брошенных детей! Сколько семей голодает, не имея возможности купить себе хлеб насущный! Сколько сердец разбито! Сколько самоубийств произойдет в эту ночь! Сколько людей сойдет с ума! Сколько землевладельцев и ростовщиков-кровососов восторжествует! Сколько победителей потерпело поражение! Сколько счастливых финалов оказалось на самом деле несчастливыми! Сколько уважаемых людей продало свои души подлецам за мелкую монету, а у скольких души-то и вовсе не оказалось! Сколько прямых дорог оказалось кривыми, скользкими дорожками! И если все это сложить и вычесть, то в остатке окажутся только дети и еще, быть может, Альберт Эйнштейн да какой-нибудь скульптор или скрипач».
Ночь была полна ужасов. Ему подумалось, что он понял ощущения Христа, когда тот шел по миру, как психиатр проходит через палату, набитую безумцами, как обворованный — через тюремную камеру, набитую ворами.
Он был не в силах унять дрожь во всем теле. Он смятенно разглядывал мрачную тайну Сноудена, которую тот расплескал по затоптанному полу. Нетрудно было понять, о чем вопиют внутренности Сноудена. Человек есть вещь. Вот в чем был секрет Сноудена. Выбрось человека из окна, и он упадет. Разведи под ним огонь, и он будет гореть. Закопай его, и он будет гнить. Да, если душа покинула тело, то тело человеческое — не более чем вещь. Вот в чем заключалась тайна Сноудена. Вот и все.
--Нельзя допускать, чтобы эти люди обесценивали ваши духовные ценности. Нужно стать выше мелочей, смотреть не под ноги, а вперед, высоко подняв.
Йоссариан отверг этот совет, скептически покачав головой:
— Когда я поднимаю голову, я вижу людей, набивающих мошну. Я не вижу ни небес, ни святых, ни ангелов. Я вижу только людей, набивающих мошну при каждом удобном случае, греющих руки на чужих несчастьях.
— Старайтесь не думать об этом, — твердил свое майор Дэнби. — И тогда вас это не будет беспокоить.
— О, да это, собственно, меня и не беспокоит. Беспокоит меня другое — то, что они считают меня молокососом. Они думают, что только они умники, а все прочие — дураки. И знаете, Дэнби, сейчас мне впервые пришло в голову, что, может быть, они и правы.
э
— Вы знаете, он боится, что повлиял на ваше решение.
— Он тут ни при чем. Знаете, что я мог бы сделать? Я мог бы остаться здесь, на госпитальной койке, и вести растительный образ жизни. Я мог бы блаженствовать здесь, и пускай другие принимают за меня решения.
— Нет, решение должны принимать вы, — возразил майор Дэнби. — Человек не может жить, как растение.
— Почему же?
Глаза майора Дэнби потеплели.
— А ведь, должно быть, очень приятно жить растительной жизнью, — задумчиво проговорил он.
— Да нет, паршивое это дело, — ответил Йоссариан.
— Ну почему же? Наверное, хорошо жить без забот и сомнений, — не соглашался майор Дэнби. — Я бы, пожалуй, с удовольствием согласился жить растительной жизнью и никогда не принимать никаких важных решений.
— А каким бы растением вы хотели быть?
— Ну, скажем, огурчиком или морковкой.
— Каким огурчиком — свежим, зеленым или с гнильцой?
— Свежим, конечно.
— Едва вы поспеете, вас сорвут, порежут на кусочки и сделают из вас салат. Майор Дэнби сник.
— Ну тогда — самым никудышным огурчиком.
— Тогда вас оставят гнить на грядке, вы удобрите собой почву, и на этом месте потом вырастут полноценные огурцы.
— Нет, пожалуй, я не хочу вести растительный образ жизни, — печально сказал майор Дэнби.
warning многатекста
я обычно редко выписываю цитаты из какой нибудь книги. но вот пусть тут полежит.
Уловка 22 / Catch 22
— Я говорю о сотрудничестве. Взаимная любезность. Ты мне оказываешь любезность, я — тебе. Понял?
— Вот и окажи мне любезность, — попросил Йоссариан.
— Исключено, — ответил Дейника.
Уловка 22 / Catch 22
— Я говорю о сотрудничестве. Взаимная любезность. Ты мне оказываешь любезность, я — тебе. Понял?
— Вот и окажи мне любезность, — попросил Йоссариан.
— Исключено, — ответил Дейника.